Этот музей — памятник сопротивления. Он расположен на Моховой улице, прямо против Кремля, и у него все время хотят отобрать здание. Имя Вернадского он получил в процессе этой борьбы. Изначально музей Московского университета, он в перипетиях советской истории стал музеем Московского геологоразведочного института, который в 1987 году перевели на улицу Миклухо-Маклая. Хотели выселить и музей, и дело выглядело безнадежным. Но тут подвернулся 125-летний юбилей Владимира Вернадского, умные головы вспомнили, что Вернадский когда-то работал в музее, и включили его в список праздничных мероприятий. В результате получился Геологический музей имени Вернадского, формально образованный 20 лет назад. Хотя по коллекции это старейший естественно-научный музей Москвы — он возник в 1755 году, когда в дар новообразованному Московскому университету передали демидовский минеральный кабинет.

Музей очень академичный. Залы его выстроены по классификациям минералов — по классам и родам (самородные соединения, сульфиды, галогениды, оксисоли), по свойствам (кристаллическая структура, твердость, блеск, спайность, излом), по географии местонахождений. Иногда камни невероятно красивы, но это свойство вылезает как бы незапланированно, главное — это место в системе знаний, в какое попал тот или иной экспонат. Более или менее одинаковые витрины, подписи с невозможными названиями (амазонит, алабандит, чароит) и химическими формулами. За всем этим ощущается привкус большой науки, которая как-то со всем этим разобралась и все это правильно организовала. В музее есть большой зал, на стенах которого имена трех сотен академиков-геологов начиная от Ломоносова и до 1992 года, и это, конечно, серьезный арьергард. Руководит музеем академик Дмитрий Рундквист.

Честно сказать, ум, не вполне готовый к восприятию геологии, довольно быстро утомляется, пытаясь следовать логике этого музея. Мысли начинают ползти куда-то в сторону от сульфидов и галогенидов. Как не убеждаешь себя в том, что знания о них носят общечеловеческий характер, а все равно не идет. И как-то контрабандой начинаешь думать не то что о чем-то другом — о том же самом, но не то, что нужно. Как, скажем, все это собралось? Ведь не может же быть, чтобы по таблицам: мол, оксисоли уже есть, пора собирать сульфиды. А как?

Там есть такой экспонат — челюсть княгини Дашковой. Эта вещь — левая нижняя челюсть ископаемого носорога, которую княгиня сколлекционировала. Лежит сама челюсть, и рядом, где обычно помещается реконструкция ископаемого животного, портрет княгини. Экспозиция как-то подчеркивает абсурдность сочетания княгини Екатерины Романовны, пускай весьма просвещенной особы, и этой челюсти. Зачем бы, думаешь, она могла это собрать? Что она с этим делала? Что радовало ее в этом предмете? А там много такого. Вот тот же минералогический кабинет, с которого все началось. Демидов его купил во Франкфурте у Иоганна Фридриха Генкеля, у которого учился Михаил Ломоносов (и очень неприязненно о нем отзывался). Купил 6000 камней. Зачем? Тут стоит напомнить, что из всех минералов на земле практическую пользу можно извлечь из 5% , а остальное просто интересные камни. Этот музей очень вырос в 1917 году, когда в него влилось множество конфискованных минералогических кабинетов аристократии. Так вот, зачем в каждом уважающем себя доме был этот самый минералогический кабинет?

Понятного ответа на этот вопрос нет. Дух Просвещения (минералогические кабинеты стали появляться в XVIII веке), аристократическая мода, наследие придворных алхимиков — это все не ответы, они слишком общие. Бывают драгоценные камни, но в минералогических кабинетах не они. Если есть алмазы или изумруды, то необработанные, собирались эти коллекции не ради ценности камней.

С другой стороны, каждому ведомо желание, оказавшись где-нибудь в горах, на море, в новом месте, захватить оттуда камень и привезти его зачем-то домой. Камень — сувенир в чистом виде, память о том, что ты где-то был и земля там устроена вот так. Это род фотографии на память до фотографической эпохи. И минералогические кабинеты в этом смысле своего рода репрезентация власти над пространством. Земля покорена, и трофеи у меня в кабинете. Именно поэтому, думаю, это и стало аристократической модой.

Аристократов сменили приват-доценты XIX века, потом пришли советские академики и зэки, искавшие то уран для атомной бомбы, то алмазы в вечной мерзлоте. Потом — бородатые геологи с песнями у костра про мокрые елки и гнилые кеды.

Там, в музее, есть прелестный разрез Курской магнитной аномалии 1928 года, выполненный в масштабе с применением естественных материалов: слой мела, слой железистых глин с кварцитами — все подписанные чудным старорежимным почерком. Минералы залегают пластами — так же пластами залегают возле них люди, поразительно различные человеческие ситуации, в которых их собирали и коллекционировали. И вот все это уложилось в систему и стало академической таблицей, разложенной по одинаковым витринам.

Впрочем, не совсем одинаковым. Там есть дореволюционные, очень похожие на них сталинские и брежневские с лампами дневного света, совершенно уничтожающими цвет камня. Музей этот стали строить в 1914 году, архитектором был Роман Иванович Клейн, который строил Музей Пушкина, а программу музея писал академик Алексей Петрович Павлов. Достроили в 1918-м, витрины к нему заказать не успели, а открыли в 1920-м. В процессе конфискаций в музей попали все витрины из большого бутика Фаберже на Кузнецком мосту в Москве. Это даже не витрины, потому что, кроме собственно витрин, в них еще расположены маленькие ящички для хранения драгоценностей; это именно ювелирные шкафы из бутика, и довольно забавно видеть в них классификацию минералов по спайности. Бывает просто глубокоуважаемый шкаф, а это тоже глубокоуважаемый, но пораженный своим содержимым.

Этот музей — память о разных культурах, замаскированная под бесстрастную таблицу веществ. И в этом суть академической университетской науки. Любой предмет вроде встроен в систему, но на самом деле несет с собой тени людей, которые его изучали, и человеческих ситуаций, в которых они жили. Ты думаешь, что изучаешь феномен билингвизма, а на самом деле — как Юрий Лотман уехал после войны в Эстонию, в Тарту, и основал там русскую семиотическую школу. Ты думаешь, что изучаешь урановую руду, а на самом деле изучаешь жизнь советских зэков, добывавших ее киркой и лопатой под руководством Лаврентия Берии. Причем университетская наука у нас вбирала в себя самую неожиданную память. В других странах бутик Фаберже существовал и сам по себе — у нас сохранился в виде университетского музея геологии. Наверное, поэтому университет в советское время обладал такой невероятной притягательностью — там было очень много спрессовано.

И вдруг все это разом отменилось. По этому музею очень ясно видно, как 30 лет назад он был одной из серьезных институций общества и в одночасье стал никому не нужен, потому что продать его трудно, а единственным мерилом ценности оказались деньги. И чудом все эти витрины не отправились на ближайшую помойку, сотрудники — на улицу, а камни — в ящики, чтобы навеки сгинуть в каком-нибудь подвале на Профсоюзной. По чистой случайности подвернулся юбилей Вернадского, и кто-то сумел подсунуть соответствующую бумагу Горбачеву.

Ходишь по этим залам — и становится страшно. Потому что непонятно, чем они защищены от какого-нибудь очередного подонка, который решит, что ему в этом здании будет лучше, чем камням. Вот в Лондоне ходишь по бесконечным музеям, основанным королевой Викторией, и там как-то нет такого чувства — понятно, что никому даже в голову не придет ничего тронуть. А у нас, говорят, Академия наук, которой принадлежит этот музей, все подумывает, не сделать ли здесь какой-нибудь дом приемов академии.